История
  • 909
  • И снова о реальных прототипах литературных персонажей «Черного Замка Ольшанского» Владимира Короткевича

    Подготовил — Андрей ТИСЕЦКИЙ



    В двух своих исследовательских работах я уже подымал вопрос о прототипах атаманов «банды Бовбеля и Кулеша» из знаменитого романа метра отечественного историко-детективного жанра[1]. В этой же речь пойдет о прототипах Ярослава Мирошевского (бывший окружной прокуратор (прокурор)) и Леонарда Жиховича (настоятеля костела в Ольшанах), одних из самых колоритных региональных персонажах данного художественного литературного произведения.

    Для начала обратимся к самому роману, а именно к тем моментам, в которых идет знакомство с рассматриваемыми литературными персонажами.



    Ярослав Мирошевский

    «И вот уже слева стремительная прозрачная река, а на горизонте дома, шпили звонниц.

    Это Кладно, едва не самый любимый мной город на любимой мной земле. Кварталы свежеиспеченные сменяются потом старыми, с кривыми улочками, с домами, окна которых едва проглядывают сквозь стену буйного зеленого дикого винограда. И глухой комплекс католического монастыря визиток, а подальше возносится к небу уже триста лет фарный костел. Город мой, город, со своим лицом, запахами, полифонией звуков, со своим безгранично прекрасным обликом!

    «Козел» остановился возле скверика на площади. Я вылез.

    — Мы тут на Аптечную завернем, а ты, хлопче, валяй по Замковой и потом направо. Провожать тебя к крыльцу незачем. Да тут и недалеко. Даем тебе максимум пять часов и ожидаем возле Бернардинов. Если решишь остаться — предупреди. Нет — подбросим до Ольшан.

    — Ну, а я тут в гостях у родни задержусь, — сказал Адам. — Приеду завтра или послезавтра.

    …Дом по нужному мне адресу стоял на одной из тех зеленых то ли улочек, то ли переулков, которые спускались в приречный овраг. Внизу текла одна из многочисленных речушек (не Кладничанка ли), и каждый переулок заканчивался мостиком через нее, а на другом берегу опять карабкался по склону оврага на этот раз вверх.

    Дом, который я искал, был типичным фольварково-шляхетским домом, какие тысячами были когда-то разбросаны по Белоруссии, а теперь встречаются все реже и реже, и какие так любил и умел изображать Генрих Вейсенгоф. Длинный, одноэтажный, с высокой крышей и побеленными колоннами на крыльце, с голубыми ставнями и радужными от старости стеклами, глядящими в запущенный сад, в заросли старой древообразной сирени.

    Такие, казалось бы, неброские, скромные, милые, даже вроде бы неказистые, они, однако, сердце нашего края. Ибо это в таких вот домиках родились, оперились и возмужали не только наши, белорусские, но и польские Честь и Слава. Из таких домиков вылетели в свет Богушевич и Чечот, Купала и Калиновский. В таких домиках засияла первая искра жизни Мицкевича, Монюшко и Костюшко.

    Я, конечно, не ожидал, что меня встретит в дверях одна из вышеупомянутых личностей. Толкнул скрипящую калитку, прошел аллейкой под сиренями, перемешанными с бересклетом, жимолостью и махровым шиповником, дернул за язык медного змея (где-то в доме забренчал звоночек) и через минуту услышал довольно уверенные шаги. Дверь открылась, чья-то рука сделала приглашающий жест, закрыла за мной дверь (на пол легли разноцветные пятна от двух окон, что были по обе стороны двери) и только тогда нажала на выключатель.

    Старик в тренировочных брюках и полотняной рубашке с короткими рукавами рассматривал меня вовсе не старческими, не выцветшими серыми глазами.

    — Антон Космич, — сказал я.

    — Мне звонили, я ожидал вас. — Голос был баритонально-басистый, слегка надтреснутый, но тоже еще довольно молодой. — Ярослав Мирошевский, бывший окружной прокуратор, а ныне… гм… пенсионер. Проходите.

    Дом был обставлен, наверное, модно во времена сецессионного символизма, стиля, который на нашем белорусском востоке и в Москве на рубеже столетий назывался «купеческим модерном». Это не очень вязалось бы с внешним видом дома, если бы не то, что «модерну» в те времена всегда сопутствовала так называемая «хлопомания». Поэтому рядом с витражами в нескольких окнах, с двумя-тремя картинами, которые были бы как раз к месту на стене в «Яме Михаликовой», рядом со всем иным таким, вычурным, на стенах висели дубовые полки с затейливой резьбой и ложечники, висели и лежали на полу и тахте народные ковры. Висели грубо нарисованные на стекле «Бегство в Египет» и белостокские, с оленями, ткани, стояло несколько старинных предметов домашней мебели. И все это вместе создавало некое подобие гармонии.

    Он провел меня в кабинет, вся обстановка которого состояла из грубо обструганных полок с книгами, письменного стола величиной с поле боя под Оршей, деревянной кушетки и деревянного, самодельной работы, кресла с вышитой подушкой на нем.

    — Жена уехала к внукам. Я один. Потом, стало быть, сходим в ресторан. А пока будем пить чай. С земляничным вареньем. Прошлогоднее. Ну, теперь и до нового недалеко… Любите с земляничным?

    — Еще бы.

    — И я люблю.

    Когда появился фарфоровый пузатый чайник-самовар, серебряные, хотя и немного помятые, чайничек с заваркой, сахарница и кувшинчик со сливками, а также тарелка (да, обычная тарелка) с земляничным вареньем и две розетки, он усадил меня на старинную деревянную кушетку, налил чая, положил варенья и стал меня рассматривать.

    А я рассматривал его.

    Высокий и, несмотря на старость, худой, не обрюзгший. Худой не от «злой жизни» — подтянут по-спортивному. Желтое, сухое, строго классическое лицо, и на нем синевы небесной глаза. Не хотел бы я, чтобы человек с этими глазами судил меня.

    Нет, по виду не старик. Нос не отвисший, седые, глубокого серебра, волосы лишь слегка поредели со лба, рот твердый, губы хотя и утратили цвет, но сохранили хорошую форму. Движения хотя и немного замедленные, но точные и выразительные. Сразу видно былую стать и породу.

    А в глазах рядом с юморком пристальное, пронзительное внимание, широкий ум.

    Нет, не хотел бы я быть подсудимым при таком прокураторе. Справедлив-то справедлив, но если ты виновен — милости не жди.

    — Значит, вы интересуетесь процессом «Родственники Юльяна Сая против Крыштофа Высоцкого»? Июль-август тридцать девятого? Ну, поскольку уже понадобились живые архивы, то я к вашим услугам. Конечно, настолько, насколько могу надеяться на свою память. Тем более что я тот процесс не вел, а передал его моему энергичному помощнику, вице-прокуратору Рышарду Мысловскому.

    — Почему?

    — Ну, он был молодой человек. Полный молодого стремления к почету и славе. А мне тогда было уже почти сорок. Нужно было дать ему возможность выдвинуться. Я его уважал…

    — А кроме этого?..

    — Глядите в корень? Это хорошо, что сразу заметили и «кроме»… Я почти никогда не связывался с процессами, от которых хотя бы самую малость пахло политикой. А если связывался, то прокуратор из меня в этом случае был никуда не годный. Как только я убеждался, что человек честно шел на свое дело, адвокат почти всегда выигрывал процесс.

    — И такое было возможно?

    — Так, чтобы никто не мог прицепиться, — трудно, но можно… Не верите, думаете, виляю языком? Если бы вилял, если бы был прокуратор-инсинуатор, прокуратор-колонизатор, то не пенсия мне была бы от новой власти, а вилял бы языком где-нибудь на Вилюе»[2].

    Леонард Жихович

    «Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят — семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.

    И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее-синее глубокое небо, которым хотелось дышать.

    Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.

    Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно-пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» — календарь-часы, которые, к моему удивлению, шли.

    Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто-то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».

    В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по-детски хитроватая, лицо лисье, но чем-то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что-то пронзительно-внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.

    — Czy tutaj jest pan proboszcz.

    В ответ зазвучал чистейший — в театре Купалы поискать — белорусский язык:

    — Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну-у?..

    — Космич Антон.

    — Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?

    — Отче…

    — Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно-белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток.

    В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.

    — Гм. Хорошо хоть документы есть… — К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. — А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.

    — Почему?

    — Добьют люди, если не добило время.

    — А что?

    — Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.

    — Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?

    — Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?

    — Затем и пришел.

    Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.

    Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.

    Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах — радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.

    Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.

    Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:

    — Это еще что! А вот если с карниза смотреть — голова закружится от красоты.

    Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.

    — Пошли. — И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.

    — Не дрейфь! — сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.

    — Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья — это же чудо! Какая красота! Голова кружится!

    У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.

    Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.

    — Ну как? — триумфально спросил Жихович.

    — Чудесно! — ответил я. — Wunderbar! И часто это вы так «развлекаетесь»?

    — А что? — невинно спросил он. — Иногда голубь залетит, бьется — нельзя же, чтобы разбилось божье создание.

    Идешь открывать окно.

    — Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, — сказал я, посмотрев в пропасть.

    Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.

    — Что вас еще интересует? — спросил ксендз.

    — Витовт Федорович Ольшанский.

    — Тот?

    — Тот. Что это был за человек?

    — Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.

    — Словом…

    — Словом, чуть не блаженный.

    — Beatus?

    — Beatus.

    — А что это за легенда о его жене?

    — А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?

    — Легенда широко известная.
    — Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки — явление тогда обычное — применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.

    — Но ведь говорили…

    — И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли — ему бы о боге думать. А он…

    — Что он?..

    — Спутался с немцами, — коротко бросил ксендз.

    — Как?

    — Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.

    — Да, в определенном смысле хуже.

    — Почему вы согласились с моим мнением?

    — Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.

    — Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005»

    — уничтожение следов преступления, «акции санитарные».

    — И что тогда?

    — Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского — вот оно.

    На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.

    И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.

    Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.

    — В войну стояли, — сказал ксендз. — Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.

    — Я, к сожалению, тоже. Профан. Ну и как органист?

    — Исключительный. Это счастье — найти хорошего органиста. Только…

    — Что?

    — Иногда озорует. Однажды взял и посреди мессы «Левониху» врезал… Ну, а где другого взять?

    — Н-да, веселый у вас костел.

    — Бывают еще веселее. — Он позвал костельного и отдал какое-то распоряжение.

    Мы подошли к красной «Яве». Ксендз ловко откинул подножку.

    — Ваша?

    — Да. — Он увидел мое удивление. — Вот и один мой штатский… гм… удивился и пожурил: «Что же это вы так свой авторитет подрываете? Ксендз. Ну, почему мотоцикл?» А я ему: «Потому что денег на машину не хватает».

    — Где замок?

    — А вон, через ров. Я не пойду с вами. Гадко иногда смотреть.

    Мотоцикл затрещал и в мгновение ока исчез с моих глаз. Я покачал головой и пошел в сторону замка.
    Зеленела трава. Мягкие, уже живые, благодарные весне деревья готовились к своему великому ежегодному делу: пробить почки, выпустить листву, дать миру и людям зелень, красоту, кислород, милостиво убрать из воздуха то, что надышали люди со своими заводами, а потом пожелтеть от этого и, ничего не требуя взамен, покорно и кротко опасть на землю. Но до этого было еще далеко, и какими радостными в предчувствии этой работы были кущи старинного, запущенного, поредевшего деревьями и погустевшего кустарниками парка, который давно стал похож на лиственный лес с липами, тополями, грозно вознесенными патриархами-дубами и с подлеском орешника, крушины, боярышника, красной смородины, переплетенным лианами хмеля и колючим ежевичником»[3].

    Реальные прототипы героев произведения

    Ответы на вопрос о том, кем же были реальные прототипы Ярослава Мирошевского и Леонарда Жиховича удалось найти в воспоминаниях, хранящихся в семейном архиве (опубликованных типографским самиздатом в виде двухтомника тиражом в 10 экземпляров в 2007 году) ныне, к сожалению, уже покойного Ивана Емельяновича Курбыко, 1922 г.р., урож. д.Погост нынешнего Солигорского района, фронтовика, полковника милиции в отставке.

    После окончания в 1950-м году двухгодичной школы ВЦСПС в Минске он был направлен на работу в центральный аппарат МГБ БССР, где и прослужил до 1954 года. Как беларус с хорошим знанием беларуского языка занимался, в том числе, и переводами переправляемых из-за рубежа беларуских эмигрантских периодических изданий. В 1954-1959 гг. – инструктор Минского обкома ВКП(б). В 1959-1961 гг. – председатель Смолевичского райисполкома. В 1961-1972 гг. – служба в УВД Миноблисполкома. Последняя должность перед уходом на пенсию – начальник штаба. В своих мемуарах «Жизнь моя и моих близких», написанных хорошим литературным языком в период 2002-2005 гг. он в том числе пишет о своих поездках в Клецк. Несвиж, Столбцы в период 1955-1959 гг. Именно в этой части воспоминаний и находятся ответы на поставленные мною вопросы. Но только прототипом окружного прокуратора на самом деле был… жандарм! А собственно прокуратором (прокурором) в произведении метра он стал только по «политическим», или цензурным соображениям.

    Предоставим слово Ивану Емельяновичу.

    Клецк, Несвиж, Столбцы

    «Если три предыдущих района были восточными, то три нынешних – западными, в которых советская власть была только с 1939-го года. Если в первых земля была малоплодородная и районы поэтому бедные, то во-вторых – все наоборот, не считая восточного – Дзержинского. По количеству рабочей силы – то же самое. Люди жили намного лучше, богаче.

    Что бросалось в глаза, так это то, что на руководящих должностях, в основном, были люди из восточных районов. Это объяснялось просто – свои руководящие кадры и специалисты еще не выросли, учились в средних и высших учебных заведениях и притом очень упорно. За польским часом, как они говорили, белорусу получить высшее образование было очень и очень трудно.

    Мне очень нравились в Западной Белоруссии небольшие районные центры. Города были компактные, аккуратные, чистые с обязательной центральной площадью, где проходили кирмаши, с ратушей, небольшим сквериком, торговыми лабазами, церковью или костелом и тюрьмой, маленькой, но все же. Любили поляки в этом отношении «порядок».

    Своих новых секретарей райкомов наглядно я знал, но в их районах не был ни разу.
    Особенно колоритной фигурой был первый секретарь Клецкого райкома партии, Анищик Михаил Трофимович. Он был из местных, подпольщик, член КПЗБ (Компартии Западной Белоруссии), неоднократно арестовывался, около 10 лет провел в заключении в самой знаменитой тюрьме Польши Картуз-Березе (позднее Береза Картузская, ныне просто г. Береза).

    Меня он вначале принял настороженно. Потом я у него спросил: «В чем дело?» Он откровенно ответил, что с подозрением относится к представителям репрессивных органов в силу своей биографии, просил извинить его слабость. Впоследствии мы с ним очень хорошо сработались и долгие годы поддерживали дружеские отношения.

    Забавно, но здание райкома партии (не знаю, кому оно принадлежало ранее) стояло вплотную к каменной ограде церкви. И звон колоколов регулярно и громко напоминал, что церковь существует и действует, несмотря ни на что.

    Однажды Михаил Трофимович решил познакомить меня с интересным человеком. И действительно, человек оказался чрезвычайно интересным.

    Анищик кому-то позвонил, и в кабинет вошел человек пенсионного возраста, невысокий, но богатырского телосложения, на краснощеком лице – пышные черные усы и смеющиеся глаза. Анищик представил вошедшего: «Клецкий жандарм, бывший, конечно!» – и предложил мне познакомиться. Я недоуменно на него посмотрел, но руку пожал. Ни чего себе знакомство! Такое нечасто бывает.

    И по просьбе Анищика для меня вошедший рассказал, что до 1939-го года он служил жандармом в г. Клецк. Где он был после 1939-го года и во время войны, не помню. Теперь с женой живет в Клецке. На пенсии. Не работает. Выписывает и читает газеты вплоть до «Пионерской правды». Уникум.

    Если такой человек не репрессирован, то, вероятно, имеет большие заслуги перед Советской властью, если его даже приглашают в райком партии. Поэтому я в это дело вникать не стал.

    Он очень интересно рассказывал о своей работе, порядках до 1939-го года и беспощадно критиковал наши порядки. Анищик только руками разводил.

    Жандарм в Клецке был один, а теперь КГБ, милиция, пожарники, райком, райисполком, уйма людей, а порядка в райцентре нет.



    Фото: Первая полевая полиция/жандармерия во Львове. 1918г. Примерно так же польские жандармы выглядели и в межвоенный период.

    У него была кавалерийская лошадь, карабин, сабля и наган. И вот он шел по улице в форме с саблей и наганом на боку. Если остановился у калитки, хозяин тут же выбегал к нему: «Што пан хце?» («Что пан хочет?»). Жандарм показывал на мусор, который хозяйка высыпала на улицу, и шел дальше. Хозяин, по выражению бывшего жандарма, уздечкой обрабатывал жене то место, на котором она сидит, и это была наука на всю жизнь. Или другой пример. Видит жандарм, что забор старый, надо менять, давал хозяину срок не более двух недель на то, чтобы стоял новый. И его не интересовало, где хозяин возьмет деньги и купит штакетник (обычно – у помещика).

    А теперь советская власть и лес дает и помогает, а результата нет. Всю плитку тротуарную тракторами и автомобилями разбили, центральную площадь исковеркали и загадили конским навозом, сеном, соломой, всякой всячиной. До советской же власти был порядок такой: крестьянин приезжал во время кирмаша или базара на площадь, распрягал коня, поворачивал головой к телеге, надевал ему торбу с овсом, телегу выравнивал с уже стоящими, оглобли поднимал вертикально вверх. Жандарм заходил с краю и смотрел, чтобы они были, как одна. Когда крестьянин уезжал, то все делал в обратном порядке и, кроме того, убирал весь мусор, а навоз увозил с собой. Занимаемое им ранее место подметал.
    В торговых рядах то же самое.

    Ярмарка завершалась, все разъезжались, и площадь вновь сверкала чистотой, как будто и не было здесь никакого столпотворения.

    Критиковал бывший клецкий жандарм и многое другое. Бедный Анищик только кряхтел.

    Да, видно были заслуги у этого человека перед нашей страной, иначе трудно объяснить все слышанное мной и виденное".

    Ремарка

    В воспоминаниях мы находим ответ на то, какой беларуский городишко имел ввиду Владимир Семенович Короткевич под Кладно (город в Чехии), где у него проживал Ярослав Мирошевский. На самом деле это был беларуский Клецк.













    Фото: виды межвоенного Клецка.



    Фото: Постерунок жандармерии при батальоне ''Клецк'' бригады ''Новогрудок'' корпуса пограничной охраны, г.Клецк Новогрудского воеводства



    Фото: пограничники батальона ''Клецк'' бригады ''Новогрудок'' корпуса пограничной охраны, г.Клецк Новогрудского воеводства. 1933 г.

    «Описывать замок Радзивиллов, костел и сам город Несвиж, думаю, нет нужды. Они достаточно описаны и даже показаны по телевизору, вплоть до последнего пожара во дворце.

    Ксендз костела был довольно прогрессивный человек, от бесед и дискуссий с партийными работниками не уклонялся и вообще поддерживал добрососедские отношения. Но до определенного предела.

    После войны сократился приток молодежи в ксендзы. Причина – обет безбрачия. А молодежь хотела жить полноценной жизнью. И папа римский придумал и ввел в штаты костелов экономок. Но вот у несвижского ксендза их было две. И как-то в беседе кто-то из работников райкома этим поинтересовался и тут же получил жесткий отлуп: «Я ведь не спрашиваю у вас, где и с кем вы провели прошлую ночь!»

    Работники райкома обещали мне устроить экскурсию с ксендзом в подземелья костела, где хранились гробницы предков Радзивиллов, но осуществить эту идею, к сожалению, почему-то так и не пришлось. Это когда я работал в обкоме. А потом, когда работал в УВД Минской области, работники райкома были уже не те, ксендз не тот, да и взаимоотношения между ними».





    Фото: фарный костел Тела Господня в Несвиже.

    Ссылки

    [1] bramaby.com/ls/blog/history/8340.html; bramaby.com/ls/blog/history/5900.html.
    [2] royallib.com/book/korotkevich_vladimir/cherniy_zamok_olshanskiy.html.
    [3] Там же.

    19 февраля 2018 г.
    • нет
    • 0
    • +13

    2 комментария

    avatar
    Что бросалось в глаза, так это то, что на руководящих должностях, в основном, были люди из восточных районов. Это объяснялось просто – свои руководящие кадры и специалисты еще не выросли, учились в средних и высших учебных заведениях и притом очень упорно. За польским часом, как они говорили, белорусу получить высшее образование было очень и очень трудно.
    як жаж без шмаравідла? А што, можа былі цэнзы якія на вышэйшую адукацыю? На якой мове беларусы вучыліся «вышэйшым» ведам пад камуністамі?
    Польскі гісторык Лешак Жэброўскі распавёў пра адраджэнне пальшчызны ў Савецкай Беларусі — менавіта ў Дзяржынскім раёне. Гэта рабілася, каб высякчы — потым, але і каб настругаць прасавецкіх польскамоўных кадраў. Вось бы пан краязнаўца такую гістарычную падзею удакладніў.

    После войны сократился приток молодежи в ксендзы. Причина – обет безбрачия. А молодежь хотела жить полноценной жизнью. И папа римский придумал и ввел в штаты костелов экономок. Но вот у несвижского ксендза их было две. И как-то в беседе кто-то из работников райкома »
    Какта ктота как усігда, а как жэ ім іначэ? Как? Беседавалі яны — раб-ботнікі райкома.
    0
    avatar

    Навучанне польскай мове у мяне пачалося з даваеннага польскага кіно. Той жа «Знахар»..І што уразіла, дык гэта адпаведнасць рэакцыі на тую ці іншую з'яву — ну калі была не свядомая буфанада. А савецкае кіно — абсурд з абсурдаў.
    Яго можна глядзець толькі ў працэсе даследавання — у такім разе знойдзецца многа чаго цікавага.
    0
    У нас вот как принято: только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут делиться своим мнением, извините.